firecutter: (На машинке!)
[personal profile] firecutter
И всё-таки в Пушкинских Горах нужно побывать обязательно. Хотя бы ради того, чтобы проверить собственное чувство реальности. Реальность — она вообще существует, или её придумали какие-нибудь масоны?


Однажды, лет двадцать назад, я в этих краях побывал с оказией. Недалеко отсюда, под Новоржевом, была дача у моего тогдашнего начальника, и он отправил меня туда на грузовике — вывезти в город картошку и прочие дары природы и вещи. И дал провожатого: студента, уроженца той деревни, где дача. Помню, обсуждали, как удобнее проехать: через Порхов, через Остров, или через Пушкинские Горы. Самое интересное, что я, обычно запоминающий дорогу в те места, куда еду, здесь абсолютно потерялся, и забыл даже название той деревни. Помню, как вечером увидел на горизонте широкую густую россыпь огней и спросил хозяина дома, где остановился:
— Это какой-то город там?
— Новоржев, — ответил он, — мы туда на рынок по воскресеньям ездим.
— Далеко?
— Восемь километров вон по дороге.
Это единственный оставшийся в памяти ориентир.

И теперь уже на протяжении двадцати лет я периодически заглядываю в разные карты, обшариваю их вокруг Новоржева и пытаюсь вспомнить название той деревни. Ничего не получается — будто тот участок памяти не только отформатирован, но и нулями забит! Помню, дорогу мы выбрали самую короткую, но не самую удачную: большей частью это был тряский ухабистый грейдер, вдобавок грязный, потому что всю дорогу шёл дождь такой нудный и настойчивый, что мы даже не выходя из кабины намокли. Впрочем, в сухую погоду было бы ещё противнее из-за пыли, так что пусть уж лучше дождь. Дорога шла сквозь дремучие леса, в которых местами проглядывали неожиданные красоты: то полянка, то озерцо, то овражек с речкой, то деревушка в два-три дома. В одном месте дорога вышла в широкое поле, посреди которого виднелась деревня, довольно большая. Здесь дорога раздваивалась: грейдер шёл прямо в деревню, а вправо, в объезд, уходил свежеуложенный, буквально девственный, без единого следа, асфальт. Удивило, что нигде рядом не было никакой дорожной техники и рабочих, ведь если мы едем здесь первыми, значит дорогу открыли не более получаса назад. И знаков никаких. Провожатый Серёжа сказал: это объезд деревни, его летом начинали строить, вот, значит, сделали наконец. Езжай туда. Я свернул на асфальт с удовольствием: наконец-то прекратился надоедливый лязг железного кузова и успокоительно зажужжали шины. Не разгонялся: дождь превращает свежий асфальт в скользкий каток. Вдали в деревню строем шли какие-то столбы, то ли электропередача, то ли телефонная линия. Я мысленно прикинул кривую дороги и получалось, что один из столбов должен попасть на полотно. С приближением к линии уверенность в правильности расчёта росла, и когда наконец мы выехали на прямую видимость, я даже протёр глаза и спросил Серёжу, видит ли он то же самое, что и я. Серёжа без всякой эмоции подтвердил: да это столб, и он находится почти посередине асфальтового полотна, и оно вокруг него так аккуратно укатано и утоптано, что кажется, будто это не асфальт вокруг него положили, а сам он чудесным образом, подобно сказочному бобу, пророс сквозь асфальт, почти не повредив его. И никакого предупредительного знака на дороге. Я остановил грузовик вплотную к столбу, вышел под дождь, обошёл столб вокруг, а потом обнял его и прижался ухом: нормальный деревянный столб, старый уже, слегка рассохшийся, и гудит, как положено всякому столбу с проводами. Родной мой, какое это счастье, что мы с тобой повстречались при свете дня, и поэтому имеем возможность не проклинать друг дружку. Серёжа наблюдал за мной безучастно, будто весь этот постмодернизм — столб посреди дороги и обнимающий его под дождём водитель грузовика — в порядке вещей здесь, в этих заповедных местах, где русский дух, где Русью пахнет.


Сейчас, через двадцать лет, я вспоминаю этот эпизод, и думаю, что его мог бы включить в какой-нибудь из своих фильмов Тарковский: до того символична была эта картина под дождём. Конечно, сценарий несколько ушёл бы от реального случая, хотя бы потому что мы с Серёжей были вовсе не герои Тарковского а просто два раздолбая, молодой и очень молодой, мы понятия не имели ни о каких-то там нравственных проблемах, ни о ностальгии, мы просто ехали и проживали жизнь. Тарковский бы наполнил сцену смыслом.

Мизансцену можно было оставить без изменений. Два человека едут на самосвале (разве что самосвал пусть будет ЗиЛ, у него немного просторнее, чем у ГАЗ-53, кабина и лобовое стекло панорамное, заходит на бока кабины — это предпочтительнее для визуального ряда) по российской глубинке, едут долго, медленно и нудно, и ехать ещё далеко, поэтому оба молчат: водитель внимательно вглядывается в скользкую грязную ухабистую дорогу сквозь размазанные следы дворников на стекле, пассажир просто сидит, забившись в свой угол с отрешённым видом. Водитель хоть чем-то занят, а ему совсем худо от бессмысленности времяпровождения. Он уроженец здешних мест и, хоть давно здесь не был, мог бы много порассказать, но для этого нужно было бы обоим что-то одновременно увидеть, найти какую-то общую визуальную опору для разговора, но через лобовое стекло почти ничего не видно, а в боковые водиле некогда глядеть: слишком много напряжения требует дорога. Они о чём-то говорили в самом начале пути, когда выезжали из города, а потом зарядил дождь, дорога стала опасной, и водитель отдалился и посуровел.

Роли наших персонажей отдадим знаковым актёрам Тарковского. Водителем пусть будет Николай Гринько. Да, он совершенно непохож на меня, и старше на полвека, но Тарковского даже лицо моё для этой роли не зпинтересовало бы. Гринько выразителен: умное печальное лицо со смешинками в глазах, на такого можно пложиться в дальней дороге. Моё лицо, конечно, тоже большей частью печально, но уж точно оно не умное, а появляющиеся смешинки делают его совсем глупым. Я если и могу быть водителем в этой картине, то каким-нибудь второстепенным, эпизодическим. Ага, вот на обочине стоит МАЗ с поднятой кабиной и поддомкраченным передним колесом, я стою рядом с ним, мокрый от дождя и перепачканный маслом, и утираю лоб грязной рукой с зажатой в кулаке монтировкой. ЗиЛ проезжает мимо меня, обдав мелкой грязной моросью, и исчезает в сером мареве дождя. Я долго тупо смотрю ему вслед, проезжает ещё несколько автомобилей. Наконец я спохватываюсь, перекладываю монтировку удобнее и снова лезу под поднятую кабину.

Моя роль на этом окончена, вечером мне выдадут честно заработанный рубль, и я отправлюсь обратно к своему МАЗу — он действительно сломан, мы с ним просто попались режиссёру по дороге как какие-нибудь травинки, и он снял нас в роли таких травинок. Из окончательного монтажа этот эпизод вырежут. А травинки, колышущиеся на обочине, режиссёр оставит — две минуты сорок шесть секунд экранного времени, нужного зрителю, чтобы войти в необходимый транс перед прожитием следующей сцены.

Следующая сцена — пассажир смотрит на часы. В роли пассажира — Олег Янковский. Пассажир моложе водителя на целое поколение, но имеет едва ли меньший жизненный багаж. Сложный человек, возвращающийся на родину из дальних странствий с оказией. Ближайшая аналогия — Горчаков из «Ностальгии», едет на родину после прохождения купальни со свечой в руке. Собственно, потому и Янковский. В прежние времена такие странники возвращались в родную деревню с посохом и котомкой за плечами, сейчас это выглядело бы наигранно, сейчас для этого требуется какой-нибудь попутный транспорт: ЗиЛ — самое то.

— День целый едем, в какую глушь забрались, — ворчит водитель, — как там по расчётам, скоро приедем?
— Я задремал, — Горчаков встряхивает головой, будто и правда со сна (впрочем, наверняка его и в самом деле сморило), — где мы?
— Торчани проехали.
— Ещё час как минимум.
— Направо свежий асфальт.
— Нам позже направо надо будет. Это наверное в объезд деревни.
— Знаков никаких нет. Чужие здесь не ездят, видимо. А своим зачем асфальт? Поедем по нему, устал я уже трястись.
Теперь — вид из кабины через лобовое стекло. Оно почти чистое. Дождь прекращается, даже в небе какое-то прояснение. Грузовик перестаёт трястись, скрипеть и хлябать, становится почти тихо, только ровный звук мотора фоном. Вперёд широкой дугой влево уходит свежеположенное блестяще-чёрное асфальтовое полотно.
— Не буду разгоняться, после дождя по свежему асфальту — всё равно как по маслу, чуть притормозишь — и из кювета кости собирай. Да, похоже и правда объезд. И солнышко проглядывает — жизнь налаживается!
Водитель впервые за всё время улыбается Горчакову, тот равнодушно пожимает плечами.
— Что же без радости-то на родину? — спрашивает повеселевший водитель.
Горчаков смотрит в своё боковое окно: ряд серый копен в бежевом поле. Солнце прячется и снова начинает крапать дождь. Крупный план: лицо Горчакова через стекло с движущимися отражениями копен. Он молчит. На стекло падает несколько капель возобновляющегося дождя. Закадровый голос Янковского:
— Господи, да до чего ж неловкий человек! То молчит всю дорогу, уткнувшись, а как прояснилось в небе и на душе — обязательно глупость надо сморозить. Зачем я ему про Италию рассказывал? Что за идиотская привычка чуть что сразу душу изливать? Ведь припомнит же, обязательно припомнит, и купель, и свечу…
Он делает движение головой, будто хочет что-то сказать, но передумывает и только ёрзает на сиденье, гнездится. Дождь припускает с новой силой. Камера снова в кабине: быстро работают дворники, но не успевают разгонять воду, шум дождя почти заглушает звук мотора.
— Там впереди, — водитель снова поворачивается к Горчакову и показывает рукой вперёд, в дождь, — линия электропередач. Сейчас не видно за дождём, но уже близко. Я подумал, представляете — подъедем, а там столб посреди дороги торчит!
Водитель смеётся и вдруг вскрикивает:
— Чёрт!
Камера переходит с его лица на ветровое стекло. Сквозь стену дождя к грузовику приближается столб, торчащий прямо из дорожного полотна. Гринько нажимает на тормоз, и самосвал резко останавливается в метре от столба. Двигатель глохнет. Гринько устало горбится на сиденье:
— Хочешь доброго и умного — не дождёшься, а скажешь глупость — и вот она.
Шумит дождь. Стекло запотевает. Крупно — качающаяся связка ключей в замке зажигания и приборная панель с горящими красными лампочками. Горчаков поводит плечами, будто кутается в свою лёгкую курточку.
— Мотор включите. Зябко, — просит он.
Гринько не отвечает. Медлит несколько секунд, потом открывает дверь, свешивает ноги на подножку и пытается закурить. В кабину врывается ветер. Путевой лист, прижатый к панели под стеклом обломком магнита, трепещет, его шорох примешивается к шуму дождя.
— Ну здравствуй, родина, — думает Горчаков голосом Янковского, — приехал и получил все приветы сразу: дождь, грязь, холод, дурака-водителя и впридачу столб этот. Может быть не стоит ехать дальше? Может быть вместо родной деревни — обрыв в пропасть без конца-края и границ. Что ещё мне нужно?

Гринько оборачивается к нему.
— Спички кончились. У вас есть?
Лицо его мокро от дождя, в правом углу рта торчит беломорина с размокшим табаком, который вот-вот вывалится из гильзы.
— Не курю. Зачем вам спички, у вас папироса размокла.
Водитель вынимает беломорину изо рта, чтоб рассмотреть, и роняет табак на сиденье.
— В Европе вы наверняка такого не видели.
Начинается! — думает Горчаков. И действительно начинается.
— Это всё, конечно, может показаться смешным, — Гринько выпрямляется и выбрасывает беломорину, — но ведь вот этот столб может оказаться ответом на все ваши вековечные вопросы.
— Какие вопросы? — устало роняет Горчаков, — уж у вас-то я ничего не спрашивал.
— Ну вы рассказывали про Сосновского, композитора. Вы ж по его следам в Италию ездили, русскую загадочную душу познавать, я правильно понял? Но вы не нашли разгадки, вы просто прошли по следам, а он ведь тоже вернулся ничего не найдя. И даже свеча в купальне вам не помогла.
— Как вы можете судить, вы же понятия не имеете, о чём это.
— Пусть так, пусть так, — в глазах Гринько появляются те самые смешинки, — но я всё-таки не мальчик уже, правда? Долгая жизнь по-любому не может остаться без опыта. Вот я и говорю вам, буквально показываю тот предмет, который ни вы, ни Сосновский, не нашли в Европе. Вот ваша ностальгия: отчего она вдруг? Ведь грязь, пьянство, безысходица, рабство в конце концов, сейчас ничуть не меньшее, чем во времена Сосновского, разве что тогда было определённее: вот холоп, а вот господин, а сейчас я один холоп, а господ надо мной: на работе начальник колонны, дома жена, во дворе ЖЭК, и ещё сквозь них партийная и профсоюзная организации щупальца тянут: я всем должен. Да на улице любой встречный что угодно со мной может сделать с самой серьёзной рожей: может пятьсот рублей подарить, а может и прирезать. Я не хозяин своей жизни, от меня все чего-то требуют и все знают, каким я должен быть, и если меня быть не должно — это тоже кто-то за меня решает. У нас всё любят говорить про уверенность в завтрашнем дне, но ведь как раз именно этой уверенности и нет, потому что вдруг умер царь — и что будет завтра, никто не знает. А что решит совет министров или верховный совет? Решат завтра согнать всех в концлагерь за пайку, или наоборот границы настежь откроют — мы не знаем того, может быть всё, что угодно. А вот в Европах — там как раз всё определённо. Это я по вашим же рассказам сужу, я там, слава Богу, не был. Но ведь там же может человек жить в картонной коробке под мостом и быть таким же гражданином, его полиция будет защищать, разные миссии будут приходить и ему еду предлагать, работу. Он просто сам себе этот картонный ящик выбрал, потому что ему так нравится. А помереть на улице ему не дадут. Ну если только конечно он это не демонстрирует, не поджигает сам себя в знак протеста, но протест — это ведь тоже сознательный выбор! А с другой стороны, если выбор неправильный, преступный — тебя за него накажут. Это ведь большое бремя — выбор. Это не свобода, а необходимость свою жизнь делать самому, хорошо или плохо. А свобода — это когда нет никакого выбора, тебя просто несёт, а куда несёт — не знаешь, может на сундук с деньгами, а может на такой вот столб. Понимаете, в чём ваша тоска по России? В Европе есть всё, но нет этого столба.
— Да вы философ! Как вы в водители-то попали?
— Префразируя одного древнегреческого философа: если ездить по хорошим дорогам, станешь классным водителем, а если по плохим — философом. Да не в этом дело.
— А в чём же? — Янковский выпрямляется и с вызовом глядит водителю в глаза.
— В чём? В том, что вы столкнулись с выбором и потеряли свободу, вот в чём. И вам нужно примириться с действительностью. Хотите покажу как?
— Ну показывайте.
— Пойдёмте! Выходите!
Гринько спрыгивает из кабины, захлопывает дверь, и камера следит за ним глазами Горчакова, оставшегося в кабине, снова пройдя через лампочки на панели и качающиеся ключи. Гринько, горбясь под дождём, огибает угол носа грузовика, подходит к столбу и что-то говорит жестикулируя. Потом машет рукой и обнимает столб, прижимаясь к нему левым ухом и щекой. Крупный план лица Гринько: смешинки гаснут, он закрывает глаза, по лицу течёт дождевая вода, лицо становится спокойным, умиротворённым.
Голос Янковского:
— Надо же, как всё у этих самородков просто! У одного — искупить проходом со свечой сквозь купальню, у другого — примириться объятиями со столбом. И все твои проблемы решены. Главное — все всё про тебя и за тебя знают! (Смеётся) А ведь это именно то, о чём он говорил! Свобода и выбор противоположны. Искупление невозможно, но примирение — почему бы и нет? Иначе зачем я домой еду? Примириться с судьбой. Я не хочу выбирать, как и Сосновский не хотел. Отсюда только один шаг до… чёрт знает до чего один шаг. Я ведь не знаю, чья воля за этим всем стоит, что я искупаю, с чем мирюсь. Для этого доморощенного философа там наверняка Бог, и он воображает, что таким образом с Ним мирится. А для меня?
Дождь снова стихает, камера отъезжает от лица Гринько и уходит в поле, где так и стоят копёшки. Скользит по копнам, с одной на другую. Вдруг резкий лязг закрывающейся двери, камера вздрагивает и возвращается в кабину. Гринько, сгорбившись над баранкой, заводит мотор и выруливает на встречную полосу, чтобы объехать столб.
— Зря вы не пошли.
Я ведь и там сразу не пошёл, — думает Горчаков закадровым голосом Янковского, — потом только вернулся. Наверное и сюда думаю вернуться. Если доеду до цели или не останусь там навсегда. А может быть надо было со свечой в купальню идти сразу? И было бы благословение. А так — как евреи за Халевом сразу не пошли, а в другой раз благословения не было: Бог не предлагает жизнь больше одного раза. Вот в чём моя ошибка: я думал, что искупает свеча в купальне (дурацкий каламбур, да), а искупает только вера. Как и примиряет не столб, а та же вера. Может быть это действительно так? А значит, и нет этой нашей загадочной русской ностальгии, потому что ностальгия у всех одна: по утерянному раю, по месту, где в присутствии Бога не нужно озабочиваться выбором, потому что как задумал — так и будет. И не нужно искать свободы под чьим-то гнётом, потому что никакого гнёта нет, есть только тёплые отеческие руки.
Снова, в который уже раз, усиливается дождь. Навстречу едет легковой автомобиль, яркое пятно на фоне общей серости, жёлтые «жигули».
— Посигнальте ему! — вскрикивает Горчаков, очнувшись от своих дум, — чёрт возьми, там ведь и знака никакого нет! Стойте!
Автомобиль резко останавливается, Горчаков ударяется виском о стойку стекла, но не обращает внимания, рывком распахивает дверь, спрыгивает на подножку и вглядывается в стену дождя за задним бортом самосвала, вздрагивая под крупными каплями. Камера перехватывает его взгляд. Медленный зум, план соскакивает за задний борт кузова и следит за еле-заметным жёлтым пятном, медленно исчезающим за тяжёлой завесой дождя. Дальше долгий план монотонно-серого дождя и такой же серый и долгий его шум.
Титры.

Да пожалуй тут целый фильм! Никому сценарий не нужен?:)
Три билета на «Луковицу», пожалуйста!



Второй шок я испытал, когда мы наконец приехали в деревню, остановились перед серёжиным домом и нас вышла встречать хозяйка, Серёжина бабушка. Она что-то быстро проговорила, причём вроде бы внятно, но я ни слова не понял и не очень вежливо переспросил Серёжу: что она сказала? Я думал, что просто слегка оглох после шести часов в кабине грузовика, но оказалось, что и почти все дальнейшие реплики бабушки требовали перевода. Язык определённо русский, но и звучит не так, и слова какие-то не те. Это у нас так говорят, — пояснил Серёжа. Интересно, подумал я, Арина Родионовна Пушкину сказки той же мовой размовляла? И что он из того понял? Или же она знала литературный русский и на ходу переводила? Тогда у неё должен быть незаурядный литературный дар! Если же говорила на своём языке, то почему Пушкин не писал на нём — это было бы куда интереснее и живее! Серёжина мама, ещё молодая женщина, говорила уже чисто. Она провела меня в избу (псковские избы — это что-то! Они огромные и квадратные в плане, но входя оказываешься в тесноте и темноте, потому что основной объём дома занимает печь, которая здесь выполняет сразу все коммунальные функции: на одном её боку готовят, на другом спят, третий обогревает жилое помещение, четвёртый — скотный двор под этой же крышей, а внутри, в самом жерле, когда печь жарко протопится, если вынести угли, можно мыться как в бане. Собственно, только в туалет псковичам приходится куда-то ходить, все остальные жизненно важные потребности удовлетворяются этой чудо-печью). Радушная хозяйка всё это мне рассказала и даже показала (ну разве кроме мытья). Я почувствовал себя Миклухо-Маклаем, забывшим топор дома.

Потом был третий шок: когда мы сели ужинать, вдруг раздался совершенно невозможный в этих патриархально-сказочных местах звук — телефонный звонок! Да, приехали уже, ещё часа два назад. А Серёжка сейчас от меня по жопе получит, что не позвонил. Да, нормально. Три мешка готовы. Нет, кабачки возьмёшь, нам их тут девать некуда, придумывай сама. Ну и в таком духе дальше.
— Это что, телефон? — шёпотом спросил я, когда разговор закончился.
— Сестра из Питера звонила, где Серёжка живёт. Он, оказывается, ей не отзвонился, щас придёт — получит у меня.
Серёжа в этот момент растапливал летнюю баню.
— Ты позвони домой, жена же волнуется.
— Как тут звонить?
— Обычно. Набираешь номер и говоришь.
— То есть заказывать не надо?
— Нет, тут по коду, автомат.
— И давно у вас такое чудо работает?
— Да лет десять наверное.
Я объяснил ей, что вырос в восьмидесяти километрах от Москвы, но у нас телефон не то, что в деревенской избе — в квартирах на центральной усадьбе-то далеко не во всех, и связь только местная, чтоб позвонить в райцентр нужно уже на почту идти и заказывать. Есть прямой московский номер в конторе, но это уже в случае крайней-крайней необходимости. Хозяйка, выслушав мою историю, только сочувственно покачала головой, но комментировать не стала. Для провинции Москва всегда была другой планетой.

Потом мы с Серёжей мылись в бане. Я вообще как-то не любитель бань, по мне мытьё — тривиальная гигиеническая процедура, ну разве в ванне полежать можно, и то только из лени, а в бане ж трудиться нужно, туда-сюда с места на место переходить, пару поддавать, веником размахивать. Да её растапливать нужно — уже это одно меня от неё отвращает. На душ уходит пять минут, а баня — это маленькая жизнь! А псковская баня хитро устроена: в одном помещении сразу помещаются и жара, и холод, и как-то не перемешиваются. Я всё испробовал, вежливо сымитировал кайф, а ночью меня разобрала астма, и толком поспать не пришлось. Но уезжать всё равно было жалко. Пока хозяева, освободив меня по болезни, грузили мой самосвал (я всё-таки время от времени подходил и смотрел, чтоб груз был распределён правильно, и ничто не вывалилось по дороге), я сходил к озеру, посмотрел в серую даль. «Приятна мне твоя прощальная краса!» Да, осенью здесь хорошо, пусть холодно, дождливо и астма — зато сколько вокруг места! Есть где глазу отдохнуть. И места почти заповедные, пушкинские. Надо будет обязательно сюда приехать снова, подумал я. И жене об этом сказал по возвращении. И потом начисто забыл и место это, и дорогу к нему. Даже не помню, как назад возвращался, какой дорогой, каких леших встречал на тропах и каких русалок видел на ветвях псковских лесов. Помню, что продукты развёз по трём или четырём адресам, и все поделились со мной кто картошкой, кто кабачками, кто вареньем, кто соленьем.



Размахнулся я описать своё посещение Пушкинских гор, но воспоминания занесли меня так далеко, что пришлось выделить их в отдельную главу. Бог даст — доберусь и собственно до отчёта о посещении, с некоторым количеством плохих фоток и всякоразными размышлениями об увиденном. Как говорили раньше — продолжение следует. Или как говорят сейчас — не переключайтесь. В общем — живите!

Хотя самое лучшее — поезжайте в Пушгоры сами, пока лето и хорошая погода:)

Profile

firecutter: (Default)
firecutter

Custom Text

Онлайн интернет радио XRadio.Su

September 2017

S M T W T F S
     12
3456789
10111213141516
17181920212223
24252627 282930

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags